Советская система, легитимируясь марксистской философией истории, — причем в ее упрощенной, ленинистической версии, — мыслила себя как система безусловно посткапиталистическая, диалектически унаследовавшая все лучшие черты модерн-проекта (научно-техническую рациональность, эталоном которой представлялось гигантское промышленное предприятие, и идею социального милосердия, отождествленную — по экстремистскому недомыслию — с архаическим принципом казенного всераспреда). Но, строго говоря, — я согласен здесь с М.А. Чешковым — посткапиталистической она не была: это была система антикапиталистическая и притом действовавшая в рамках тогдашней мiровой капиталистической системы хозяйствH95.
Система, отвергавшая такие существенные элементы модерн-проекта, как национальное рыночное хозяйство, правоогражденный статус личностей и групп, философский плюрализм. Но вот что поразительно, — в обществе, мнившем себя пределом модернизаторских чаяний и возможностей “всего прогрессивного человечества” (один из важнейших жаргонных штампов советской эпохи), в обществе сорвавшегося модерн-проекта вольно или невольно проглядывали грубо-отчетливые и парадоксальные постмодернистские черты96:
Сама изощренная, поначалу скрытая, но со временем всё более и более выдвигавшаяся на поверхность жизни смеховая культура советского общества держалась на “карнавализации” казенных исторических мифов, лозунгов, символики и речевой стилистики. Советский смеховой фольклор оказался настолько богат, что в конце концов стал частью неофициального обихода — отчасти даже и хорошего тона — даже в номенклатурной среде. Навыки смеховой игры советской эпохи не исчерпаны и поныне; телепрограмма “Куклы” (команда Вас.
Григорьева-Киасашвили-Шендеровича, НТВ), опирающаяся на традиции советского смехового универсума, год за годом остается одним из самых заметных культурно-общественных явлений постсоветской эпохи. Куклы постсоветских деятелей, подобно Ленину, Чапаеву или Брежневу из былых массовых анекдотических серий, в глазах общества как бы подменяют собой оригиналы; последние же вынуждены чуть ли не подыгрывать собственным куклам...
* * *
Характерное для нынешней России драматическое, “разломное” состояние культурной сферы, т.е. сферы символических и духовных отношений, во многом коренится в истории страны, в частности, в той опустошающе-перенапряженной односторонноси, с какой осуществлялся у нас в ХХ веке модерн-проект97. (Эту опустошающую перенапряженность мы свидетельствуем и в истории иных тоталитарных систем, не вполне похожих на советско-российскую: Китай, Куба, Ливия, Иран...) Все силы страны были как бы принесены в жертву крутой военизированной индустриализации, идеологической мобилизации и геополитическим притязаниям. Но многие экономисты и социологи давно предупреждали об ущербности форсированной индустриализации-модернизации, ведущей к некомпенсируемому разрушению традиционных и полутрадиционных форм не только занятости, но и социальности (и, стало быть, всего жизненного уклада людей), и не только в деревне, но и в городе. Следовательно, — к нарушению всяческого континуитета не только в социоэкономическом, но и в социокультурном плане98. А псевдокомпенсацией такого разрушения выступали —
Но наблюдения последних лет свидетельствуют не только о поразительной терпеливости и житейской изворотливости значительной части россиян99, но и о том, что большая их часть разуверилась в идеологическом абсолютизме и неистовстве.
Итак, наша сложная российская постмодернизация вытекает не cтолько из базирующейся на электронных технологиях преемственности Традиционность-Модерн-Постмодерн, характерного для обществ Северной Атлантики и Японии, и не столько из базирующегося на цивилизационном взаимоналожении мучительного синтеза Традиционность-Модерн, как это имеет место в самых развитых и сложных обществах Третьего мiра, где также проявлены или намечаются симптомы пришествия электронной эпохи100, — хотя подобного рода преемственность и синтез могут быть выявлены и в отдельных культурных срезах российской истории. Но в самом общем историко-культурном плане, наша постмодернизация во многом коренится в разрушении и саморазрушении традиционных и модерн-пластов нашего наследия.
Вот почему облик нашего культурного постмодерна, его символическое оформление удивляет почти демонстративной жестокостью (“крутостью”), эклектичностью и коллажностью. Наш парламентаризм (этот, казалось бы, изысканнейший продукт современной правовой мысли и вековых западнических чаяний России) поражает своей вульгарностью, примитивизмом, подкупностью. Уставные порядки и обмундирование наших военнослужащих поражают эклектическим смешением традиционно-российской и коммунистической символики; о “запредельности” неуставных аспектов нашей военной жизни я уж и не говорю. Фасады наших государственных учреждений снаружи изукрашены орлами и триколорами, а внутри кабинетов — портреты Ленина, Сталина, Дзержинского... Инфантилизм, как отмечают многие исследователи, — естественная издержка не только социокультурных ломок, но и устоявшихся постмодернистских жизненных процессов, — тем более, когда столь неглубоки и расшатаны предпостмодерные структуры: самокритика мысли и выстраданность веры — под натиском чехарды аудиовизуальных образов.
И за этим инфантилизмом в России — некая проблема воистину толстовской силы, парадоксальности и размаха: миллионы без хлеба и крова, а рядом с ними — миллионы, для которых зрелища (прежде всего электронные зрелища) становятся чуть ли не первым хлебом.
И потому же столь мрачно коллажен и культурный облик значительной части населения, утратившего связи с глубинными формами старой крестьянской культуры (предмет ламентаций наших писателей-деревенщиков) и с элементами тонкой культуры городской (предмет ламентаций наших писателей-западников). Здесь — безотносительно к месту жительства людей — воспроизводится иная традиция: традиция исстари коллажной “слободской культуры”101. Действительно, если присмотреться к культурному облику нынешнего массового российского “слобожанина” из молодежи, то поражает его умение сочетать увлечение компьютерными и прочими электронными “игрушками” c наклонностью к почти что немотивированной пьяной поножовщине и стрельбе, умение сочетать веющую ордынской архаикой мерзко-узорчатую матерную брань с тонкой осведомленностью по части панк-рока или рэпа. Ничего специфически-российского здесь, казалось бы, нет. Это — отражение всемiрных процессов постмодернистской культурной энтропии.
Российское здесь — только размах. Тот размах, ради которого никогда не было жалко н земли, ни природы, ни людей, ни ресурсов. А также — слабость традиционных и модерн-коррективов повседневного жизненного процесса.
Разрушительная слабость нашего укоренения в традициях традиций (да простится мне такой тавтологический оборот) и в традициях модерна.
Бедность, порушенность и поруганность традиционного наследия компенсируется “державными” амбициями на неадекватной техно-экономической базе и клерикализмом без глубокой церковной и религиозно-философской преемственности102: нынешние церковные институции и церковное сознание во многом строятся не столько на преемственности и внутренней динамике церковных традиций, cколько по номенклатурной матрице притязаний на политический и идеологический контроль (и, cтало быть, на доступ к материальным и статусным благам). На матрице постсоветских отраслевых “мафий”.