Такое массовое разочарование в системе верований, лежащих в основе Советского Союза, не могло случиться за один день, и это заставляет предположить, что тоталитаризм как система рухнул намного раньше восьмидесятых годов. И, конечно, начало конца тоталитаризма можно было бы проследить вплоть до периода, последовавшего за смертью Сталина в 1953 году, когда режим перестал использовать террор без разбора.62 После так называемого "секретного доклада" Хрущева в 1956 году и закрытия сталинского ГУЛАГа режим не мог более в проведении своей политики полагаться только на силу и должен был все сильнее прибегать к умасливанию, кооптации и подкупу, чтобы привлечь народ к своим целям. Этот отход от террора в чистом виде был в некотором смысле неизбежен, потому что в сталинской системе ни один руководитель не мог чувствовать себя в безопасности – ни даже главы сталинской полиции Ежов или Берия, которые оба были казнены, ни министр иностранных дел Молотов, у которого жену отправили в лагеря, ни его преемник Хрущев, который живо описывал, как один косой взгляд Сталина заставлял члена Политбюро дрожать за свою жизнь, ни даже сам Сталин, все время опасавшийся заговоров.
Демонтаж системы террора, столь смертоносной для ее функционеров, стал поэтому почти неизбежен, как только смерть Сталина дала высшему руководству такую возможность.
Решение советского режима перестать убивать людей без разбора немедленно сдвинуло баланс власти между государством и обществом в пользу последнего и означало, что с этой минуты Советское государство уже не контролирует все без исключения стороны жизни советских людей. Потребительский спрос, или черный рынок, или местная политическая машина уже не могли быть просто раздавлены или использованы. Страх перед полицией оставался важным оружием государства, но часто держался на заднем плане и должен был подкрепляться другими политическими средствами, такими как обещание увеличить объем товаров народного потребления.
До Горбачева целых 20% советского ВНП производилось на черном рынке или проходило через него полностью вне контроля планирующего центра.
Примером ослабления контроля центра было возникновение различных "мафий" в национальных республиках СССР в шестидесятых – семидесятых годах, таких как "хлопковая мафия" процветавшая в Узбекистане под предводительством первого секретаря коммунистической партии Узбекистана Рашидова. Защищенный личными отношениями с советским президентом Брежневым, его дочерью Галиной и ее мужем Чурбановым (высоким полицейским чиновником в Москве), Рашидов годами мог править коррумпированной бюрократической империей. Эта группа чиновников подделывала документы о производстве хлопка в республике, переводила огромные средства на личные банковские счета и правила местной партийной организацией практически без контроля Москвы.
В этот же период процветали мафии всех сортов во всем советском обществе, главным образом в национальных республиках, но также и в таких городах, как Москва и Ленинград.
Такую систему уже нельзя назвать тоталитарной; но это и не форма авторитаризма вроде диктатур Латинской Америки. Наверное, лучший термин для характеристики Советского Союза и Восточной Европы брежневского периода нашел Вацлав Гавел, назвавший эти режимы "посттоталитарными", указывая, что это уже не кровавые полицейские государства тридцатых – сороковых годов, но живут они под тенью прежней тоталитарной практики.63 Тоталитаризм не сумел убить в этих обществах демократические идеи, но его наследие мешало обществу перейти к демократии.
Точно так же рухнул тоталитаризм в Китайской Народной Республике и странах Восточной Европы. Централизованный правительственный контроль над китайской экономикой даже в "сталинистский" период КНР никогда не был так тотален, как в Советском Союзе, и около четверти всей экономики не учитывалось в национальном плане. Когда Дэн Сяопин поставил в 1978 году страну на курс экономических реформ, у многих китайцев еще живы были воспоминания о рынках и предпринимательстве пятидесятых годов, так что вряд ли удивительно, что они смогли в следующем десятилетии воспользоваться преимуществами либерализованной экономики.
Начало экономических реформ символизировало раннее и явное признание коммунистическими лидерами несостоятельности централизованного планирования.
Тоталитарное государство, допускающее существование обширного частного сектора, по определению больше не является тоталитарным. В Китае в атмосфере относительной свободы, превалировавшей с 1978 года до закручивания гаек в 1989 году, очень быстро возродилось гражданское общество – в виде самодеятельных организаций бизнесменов, предпринимателей, неформальных групп и так далее. Китайские лидеры рассчитали, что им проще обеспечить себе легитимность, взяв на себя роль агентов модернизации и реформирования Китая, а не твердолобых защитников марксистской ортодоксии.
Но легитимности достичь было не легче, чем в случае Советского Союза. Экономическая модернизация требовала открытия китайского общества иностранным идеям и влияниям, она отнимала власть у государства в пользу гражданского общества, она открывала возможности для коррупции и других социальных зол, с которыми трудно бороться в однопартийной политической системе, и она создавала все более образованную и космополитическую элиту в больших городах, являвшуюся функциональным эквивалентом среднего класса. Это дети этой элиты организовали митинг, начавшийся на площади Тяньаньмынь к апреле 1989 года в годовщину смерти Ху Яобана.64 Эти студенты, из которых кое-кто учился на Западе и был "паком с политической жизнью вне Китая, уже не удовлетворялись однобокими реформами китайской коммунистической партии, дававшими значительную экономическую свободу и никакой политической.
Есть люди, полагающие, что студенческий митинг на площади Тяньаньмынь был не столько выражением спонтанного требования участия в политике, сколько отражением политической борьбы за пост Дэна между Чжао Цзянем и Ли Пеном.65 Вполне может быть: Чжао явно был более симпатичен митингующим студентам, чем остальные руководители, и он отчаянно пытался спасти себя, апеллируя к ним до подавления митинга военной силой 4 июня.66 Но то, что политические протесты были результатом манипуляции сверху, еще не значит, что они не были проявлением более глубокого недовольства китайского общества существующей политической системой. Более того, преемственность – это ахиллесова пята всех возможных тоталитаризмов. Без общепризнанного механизма передачи власти у претендентов на нее существует постоянное искушение разыграть карту реформ как средство получить преимущество над соперниками.
Но розыгрыш этой карты почти неизбежно освобождает новые силы в обществе, ускользающие из-под контроля манипулятора.
После событий 1989 года Китай стал обычной азиатской авторитарной страной. Ему не хватает внутренней легитимности среди широкого сектора его собственной элиты, в частности, среди молодежи, которая когда-нибудь унаследует страну и не придерживается какой-то последовательной идеологии. КНР не будет более служить образцом революционерам, как было когда-то при Мао, тем более если ее сравнивать с быстро растущими капиталистическими странами региона.
И уже летом 1989 года, когда только начиналось массовое бегство из Восточной Германии, многие люди на Западе теоретизировали, что социализм в Восточной Германии и других странах Восточной Европы укоренился, и если дать народам этих стран выбор, они выберут "гуманную" левую альтернативу, то есть не коммунизм, не капиталистическую демократию. Это оказалось полной иллюзией. Падение тоталитаризма в Восточной Европе, где советские институты были силой навязаны не желавшим этого народам, произошло куда быстрее, чем в Советском Союзе и в Китае. Это вряд ли должно считаться удивительным. Гражданское общество было уничтожено не столь тщательно, в разных странах по-разному.
Например, в Польше не было коллективизации сельского хозяйства, как в соседних Украине и Белоруссии, и церковь осталась более или менее независимой. В дополнение к тем причинам, которые были у советского народа для сопротивления ценностям коммунизма, местные националистические силы сохраняли живую память о до-коммунистическом обществе, и это помогло в его быстром восстановлении после переворотов конца 1989 года. Как только Советы дали понять, что не будут вмешиваться в дела своих союзников в Восточной Европе, единственное, что могло удивить, – тотальная деморализация коммунистических аппаратов по всем восточноевропейским странам и тот факт, что вряд ли хоть один представитель старой гвардии пальцем шевельнул ради своей защиты.
Социализм и постколониальные традиции сильного государства почти полностью дискредитировали себя в Африке к концу восьмидесятых годов, поскольку большая часть стран региона испытала экономический коллапс и гражданскую войну. Самым разрушительным был опыт стран с несгибаемо-марксистским правлением, таких как Эфиопия, Ангола и Мозамбик. Возникли демократии в Ботсване, Гамбии, Сенегале, Маврикии и Намибии, а авторитарные режимы в огромном большинстве остальных африканских стран вынуждены были пообещать свободные выборы.