И все же эти две опорные колонны вряд ли равны друг другу. Ницшеанская альтернатива заставляет нас полностью разорвать с той частью души, что ведает желаниями. Последнее столетие показало нам страшные последствия попыток пробудить необузданную мегалотимию, потому что в нем мы уже в некотором смысле испытали "безграничные войны", предсказанные Ницше.
Толпы, требовавшие войны в августе 1914 года, получили жертвы и опасности, которых хотели, и даже куда больше. Последующее течение Великой войны покзало, что каковы бы ни были положительные вторичные эффекты войны в смысле структуры общества, они полностью задавлены ее разрушительными последствиями первого порядка. В двадцатом веке риск жизнью в кровавой битве полностью демократизировался.
Он уже не отмечал исключительные натуры, а стал опытом, навязанным массам мужчин, а потом – и массам женщин и детей. Он вел не к удовлетворению признания, но к безымянной и бессмысленной смерти. Никак не пробуждая творческие способности, современная война подорвала народную веру в такие понятия, как храбрость и героизм, и выпестовала глубокое ощущение отчуждения и распада личности у тех, кто ее испытал.
Если людям будущего наскучат мир и процветание и они станут искать новой тимотической борьбы и трудностей, последствия обещают быть еще более ужасными, потому что сейчас есть ядерное и иное оружие массового поражения, которое может убить миллионы людей мгновенно и анонимно.
Барьером на пути возрождения истории и возвращения первых людей стоит внушительный Механизм современной науки, который мы описали во второй части нашей книги; Механизм, приводимый в движение не ограниченным желанием и управляемый рассудком. Возрождение мегалотимии в современном мире будет означать разрушение этой мощной и динамичной глобальной экономики и попытку перелома логики технологического развития. Такие переломы оказались возможными в конкретные моменты в конкретных местах, например, когда такие страны, как Германия или Япония, жертвовали собой ради национального признания, – но сомнительно, может ли весь мир в целом совершить такой перелом достаточно надолго.
Германией и Японией двигало желание навязать признание своего превосходства в войнах первой половины двадцатого века, но при этом они считали, что защищают свою экономику, завоевывая себе нео-меркантилистское Lebensraum (Жизненное пространство (нем)) или "сферу со-процветания". Последующий опыт показал обеим странам, что экономической безопасности куда проще было бы достичь либеральной свободной торговлей, чем войной, а путь военных завоеваний для экономических ценностей полностью деструктивен.
При взгляде на современную Америку мне не кажется, что мы столкнулись с проблемой избытка мегалотимии. Те серьезные молодые люди, которые толпами идут в школы права и бизнеса, трудолюбиво заполняют свои резюме в надежде поддержать стиль жизни, который, как они считают, им положен, – мне кажется, что им куда больше грозит опасность стать последними людьми, чем оживить страсти первого человека. Для них либеральная идея наполнить жизUь материальными приобретениями и безопасным, разрешенным честолюбием слишком хорошо подходит.
И трудно отыскать великие неудовлетворенные стремления или иррациональные страсти под внешним обликом среднего юриста-стажера.
То же справедливо и для других регионов постисторического мира. В восьмидесятых годах лидеры большинства европейских стран не выказывали стремлений к великой борьбе или жертвам, имея дело с такими проблемами, как "холодная" война, уничтожение голода в третьем мире или военные, акции против терроризма. Были фанатики, вступавшие во Фракцию Красной Армии в Германии или в Красные Бригады в Италии, но это были считанные маргиналы-сумасшедшие, которых поддерживала на плаву только помощь советского блока.
После великих событий осени 1989 года в Восточной Европе значительная часть немцев засомневалась насчет мудрости объединения, потому что это обойдется слишком дорого. Это не признаки цивилизации, натянутой, как пружина, готовой принести себя в жертву на костер нового, еще невиданного фанатизма, – это признаки цивилизации вполне удовлетворенной своим настоящим и будущим.
Тот режим наилучший, который наилучшим образом удовлетворяет все три стороны души одновременно.
Если рассмотреть доступные нам исторические альтернативы в данном аспекте, кажется, что либеральная демократия дает наибольшие возможности всем трем сторонам. Если она и не годится как самый справедливый режим "в речах", то может послужить хотя бы самым справедливым режимом "в реальности". Потому что, как учит нас Гегель, современный либерализм основан не столько на отмене жажды признания, сколько на ее трансформации в более рациональные формы.
Если тимос не сохранен полностью в его более ранних проявлениях, то он и не отменен полностью. Более того, ни одно существующее либеральное общество не основано исключительно на изотимии; все они должны допускать некоторую степень безопасной и укрощенной мегалотимии, даже если это идет вразрез с принципами, которые такое общество искренне проповедует.
Если верно, что исторический процесс покоится на двух колоннах-близнецах – желании и рациональном признании, и что современная либеральная демократия сеть политическая, система, наилучшим образом и, в каком-то смысле сбалансированно удовлетворяющая обе эти потребности, то, по-видимому, основной угрозой демократии будет наше непонимание того, что на самом деле поставлено на карту. Потому что, хотя современные общества развились до демократических, современная мысль зашла в тупик и не может прийти к согласию о том, что составляет суть человека и его специфическое достоинство, а потому не может определить права человека. Таким образом открывается путь к преувеличенным требованием признания равных прав с одной стороны, и к высвобождению заново мегалотимии – с другой.487 Эта путаница мысли может произойти, несмотря ни то что история движется в согласованном направлении рациональным желанием и рациональным признанием и несмотря на то, что либеральная демократия в реальности дает наилучшее возможное решение проблемы человека.
Возможно, что если события пойдут так, как, шли в последние несколько десятков лет, идея универсальной и направленной к либеральной демократий истории станет более приемлемой для людей, и релятивистский тупик современной мысли в каком-то смысле разрешится сам. То есть культурный релятивизм (европейское, изобретение) кажется приемлемым для нашего столетия, потому что впервые Европа оказалась вынужденной всерьез встретиться с неевропейскими культурами в процессе колониализма и деколонизации. Многие из событий последнего века – упадок моральной самоуверенности европейской цивилизации, подъем третьего мира, возникновение новых идеологий – способствует укреплению веры в релятивизм.
Но если со временем все больше и больше стран с различающимися культурным и историческим наследиями пойдут одинаковыми долговременными путями развития, если будет наблюдаться постоянная конвергенция институтов, управляющих обществом в наиболее передовых странах, и если гомогенизация человечества будет в результате экономического развития продолжаться, то идея релятивизма может показаться куда более странной, чем сейчас. Потому что очевидное различие "языка добра и зла" народов окажется несущественным фактом на этой конкретной стадии их исторического развития.
Человечество будет казаться не тысячей цветущих побегов на стольких же различных растениях, а длинной цепью фургонов на одной дороге. Некоторые будут двPгаться к городу быстро и резко, другие встанут на отдых в прерий, а то и застрянут в колее на горном перевале. Некоторые будут подожжены при нападениях индейцев и брошены на дороге. Кое-кто из погонщиков, оглушенный битвой, потеряет чувство направления и какое-то время будет гнать фургон не туда, а в паре-другой фургонов народ устанет от езды и решит встать постоянным лагерем, вернувшись для этого назад в удобное место.
Еще кто-то найдет объездные пути, ведущие туда же, куда и главная дорога, хотя окажется, что для перехода через последнюю горную цепь придется выезжать на тот же перевал. Но подавляющее большинство фургонов медленно будет продвигаться к городу, и почти все они в конце концов туда приедут. Фургоны все подобны друг другу: пусть они выкрашены по-разному и сделаны из разных материалов, у каждого четыре колеса и лошади в запряжке, а внутри сидит семья, которая надеется и молится, чтобы путешествие Окончилось благополучно.
Очевидную разницу в положении фургонов не следует считать за отражение перманентных и неизбежных отличий между людьми, которые в них едут, а лишь следствием разных позиций, которые они занимают на дороге.